Стихи Андрея Лупана. Часть 3.

Оники

И жизнь была горька, и умирал он трудно…

Оники старика заметили к полудню.

Веревка до конца свое свершила дело:

нельзя узнать лица — скривилось, почернело.

Навыкате глаза, и перекошен рот.

Цветет у ног лоза, шумит у ног народ.

И порешили яму рыть в скалистых,

пустых угодьях, от села вдали.

Остерегаясь леших и нечистых, поворожить старуху привели.

Пусть покричит над ним полночной птицей,

пусть грудь ему проткнет священной спицей,

чтоб не пугал живых в ночную пору,

не насылал ни засухи, ни мору.

В диковинку все это:

прогнал его сынок,

скитался он по свету,

угрюм и босоног.

И в пору полуночную подумал он — пора…

Украл у сына прочную веревку со двора.

На виноградник вышел, где поту полил всласть,

нашел сучок повыше,

вздохнул, перекрестясь.

И глядя на лицо, где каменеет крик,

не скажешь — молод он или старик.


Сбудется

Нагрянет день — мм м а того не миновать!

Осмелитесь,

разгневанные, встать!

Решитесь

наконец свой сон прервать!

Пойдете псам цепным наперекор,

как вызов новых берегов услышите,

и молнии вам засверкают с гор

призывом к бунту над ночными крышами.

А позади — закат долины тихой, а впереди —

заря мечами вспыхнет, и вся земля от боли содрогнется, колючая, она вас рано встретит, и мужеством в вас правда отзовется, по воле жизни и по воле смерти.
С той стороны качнутся зеркала с застывшим в них прозрачнейшим рассветом. С укором жалким,— так их жизнь прошла,—

отцы посмотрят, отвернутся дети

И сумерки угаснут в крепостях,

где с идолами грохнется всё вместе —

глубокие поверья, бесплодные деревья, смирение покорных мыслей.

Да будет так!

Сутулые в рассвете канем, пророк наш гибнет —

так велит судьба, мы ритуально пурпурные капли

отторгнем с окровавленного лба.

Но мы, не дрогнув под его законами, все будем жить, в его закон закованы,

изгнанники из призрачных Аркадий,

в разумный век стальной,

жестокой правдой необкраденный.
1933


Начало

И дрогнули зеленые холмы,

качнулся свет на кончиках травинок,

в долине, как старик, забылся пруд.

Вокруг — ракиты да следов каймы,

а может быть, из сказок вдоль тропинок

олени по ночам сюда идут.

Что ж ты хоть раз не побывал в долине в такую ночь, отбросивши года?

Вся жизнь — твой одичалый куст полыни надеждой новой

отразился б ныне в зените звездном, в глубине пруда.

Гнетущи ожидания каменья, я их на землю скинул бы…

Земля!

Осколки дум своих собрал бы я,

чтобы вернуться в мир, где возрожденье травы и пепла мне дала весна.

И найденная чудом тишина, распахивая прошлое, как осень,

мне весен шум и гул годов доносит.


Ночная дева

Пещер расщелины разверзлись, возникла ночь из кутерьмы,

куда летит в лохмотьях тьмы весталок рой в одеждах белых.

Мерещится? Блуждает звон?

В пещерах эхом отражен звук колокольчика серебряный,

и бедер сном коснулся он, в сумерках зовет сиреною.

И лунным светом вылеплены груди упругие, что просятся их сжать,

как спелый плод, и долго спиться будет прохладная девичья стать.

Ты, дева белая лесного шабаша, являешься

и снова пропадаешь…

Кем заколдована, танцуешь не дыша, в каком тумане таешь?

Скользнут одежды лунные, льняные,

но в глубине камней таится звук,

ею несут тебе холмы ночные,

преследуют, надеются, зовут.


Цепи

А жизнь сулит провалы и высоты…

А на вершинах ветер,— не ступеньки.

И падаешь.

Ползешь на четвереньках.

Я долго вырывался из болота, чтобы навек забыть к нему пути, чтобы в конце концов себя найти.

Найти не для того,

чтоб мною кто-то

командовал, справляя торжество..

Не для того, чтоб мне

душить его…

Когда теряют мысли цель и прыть, то что они способны осветить?

И путь мой в мире, если не борюсь я, осмысленней ли, чем стезя моллюска?

Но жив рассказ из глины и металла.

И вот она — ладонь, каких немало…

Ей неизвестность сокрушать лопатой, чтоб в цепь связать причину с результатом.

Чтоб знать,

зачем теснит тебя закон под злые жернова времен.
1933


Воспоминание

Воспоминания во мне не все уснули, из их глуши,

где лицо твое невестится, я вызволил, как ягоду лесную,

тебя из произвола неизвестности.

Ты всхлипывала, по щекам размазав сок ягоды,

и повторилось так, что вздрогнул я и, как забытый праздник, узнало сердце и забилось в такт.

Я оживил надежды снежный пепел, вернувшись из блужданий и потерь в твой дикий лес с его великолепьем, в который ты открыла настежь дверь.

Цветы вздохнули, замерли колодцы, качнули миражи свои озера,

и в тишине, готовой расколоться, слова рождали радость, точно зерна.

И ты нашла в холодной глубине щемящую отраду прежней жизни

и как пчела свой дар несла ко мне из забытья, как из другой отчизны.

Но как же вышло так,—

что твоя память была же и разрушена тобою?

И сны мои опять бесследно канут, и дни твои тебя навеки скроют.

И наша та же самая надежда, тщету нам предсказала и напрасность,

и прошлое вдруг глянуло враждебно, и завтрашнее виделось неясно.

Теперь ты навсегда, наверное, ушла, скользнула надо мной, как тень крыла.
1933


Молитва шута

За то, что жизнь, как по песку струя, прошла,

чтоб вас утешить и развлечь, велю огни вселенские зажечь

под занавес, когда угасну я.

На каждый хохот и усмешку пусть кривая молния на небесах сверкнет,

как бы по слову из моих же уст, того, кто завтра смолкнет и уйдет.

Хочу средь туч исчезнуть без следа, гнет лживой мысли выбросив во тьму,

она, трусливая, платила дань всегда напрасному служеныо моему.

Пускай же с нею и меня сожжет верховной молнии гремучая змея

— и пусть с меня проклятие спадет хотя бы в час, когда угасну я!

1932


Босая ватага

и пугливый Штефан Гросу, неказистый, как стручок, прибежал, зашмыгал носом, ждать не стал ничьих вопросов — сам завелся, как волчок:
«Покатился я, ребята, по тропинке через чащу

и к Урсойке на приток, там, где мельничный лоток, вышел скоро.

Как гляжу! — а тама, мама,ягод столько!..

Диких вишен навалило — с каждой ветки будет короб.

Только я залез на куст слышу хруст, слышу хруст.

От скалы, что за дубравой, где барсучая нора,

заовражская орава прет сюда — не жди добра.

Сколько тысяч — миллионов не видать, не сосчитать…

Каждый с камнем да с дубинкой, мечут пламя изо рта.

Я — бежать!

Вдоль оврага по тропинке — и сюда».

Гневно топнули мальцы, завертелись удальцы,

над селом подняв пылищу: погодите, наглецы, будет взбучка вам, однако!

(Ну и дикая ватага —

днем с огнем пестрей не сыщешь!)

Тут наш Нане Бэдэрэу не на шутку рассерчал,

руки в боки уперев, взрослой руганью ругал и угрозами страшил нарушителей межи.

Точно шило,

та хула нас всех пронзила…

На бедре, то бишь на тазе, как надраенный сверкал старый слой болотной грязи, на лице у Нане кожа отливала ваксой тоже.

И сияли снежным кряжем зубы в деснах, как в огне, а на белой голове

— две снежинки черной сажи.

А охота мести сладко нас щекочет

и гудит в душе струной,
и сам Нане без оглядки бросил клич: «Пошли за мной!» Мы — за ним, как стая гончих: ну, держитесь, бузотеры, мы вас скоро, мы вас споро всех прикончим!

Впереди, в одной рубашке — атаман:

сверкают ляжки, а рубаха-то в обтяжку — вот-вот лопнет, так и треснет на его арбузе-пузе.

Выдрал жердь ои из забора и как пикою потряс, а потом как свистнет раз по-гайдуцки, с перебором!

Две испуганные бабки повалились прямо в грядки, причитая и крестясь.

(Ну и сила, ну буян этот Нане-атаман!)
Но напрасен тарарам — заовражцы в эту пору возвращались по домам.

Шли они цепочкой в гору, задом кланялись всем нам. Велика была досада, что не дали им как надо! Как устроить все же свалку? «А давай-ка их позлим!»

И ругалку-обзывалку дружным хором завели:

«Заовражец— голодранец, откусил у батьки палец, жабу подковал, на базар поскакал.

Барсук пьяный — глаз стеклянный, рот огромный, нос свекольный, заколи блоху и свари уху!

Заовражец — голодранец, вместо шапки — горшок, лопоухий мужичок!

Прыг да прыг на пятачке, что комар на гребешке.

Ты спляши еще раз — дам тебе кислый квас, еще раз, еще два,

лупоглазая сова!»

Так метали в них слова мы, сделав рупоры из рук, отбивая такт ногами, глядя в спину им,— и вдруг

все они, как на оси, повернули к нам носы.

В сне тушила радость нас — и давай свистеть, смеяться, припуская пятки в пляс:

«Ну-ка, братцы-заовражцы, подходите, мы сейчас сделаем лапшу из вас!»
Да не клюнули они: с горки нас пообэывали, но спускаться вниз не стали. Эх, а если бы пришли!.. Среди нас был Митрофан не так дюж, как атаман, но гораздо мозговитей.

Он придумал хитрый план, как в засаду заманить их, только жаль,— на план таков не нашлося дураков.

Мы им свистнули вдогонку, посулили гвоздь в печенку, перепрыгнули ручей — и в лесок оравой всей… Дикою черешней ветви все расцвечены, ягод

— пропасть, ешь их хоть с утра до вечера.

Тут-то наш геройский пыл и остыл.

Войско все до темноты

продиралось сквозь кусты, набивая животы.


Биография

Он родился однажды утром,

камышовая крыша над ним качалась на старом Бачойском шоссе.

Лачуга его была меньше мусорной кучи,

из-за которой солнце виделось смутно.

А мать после полудня и скончалась.

Он быстро подрос, девушку полюбил;

и за нее ему драться пришлось по закону местечка этого.

Затем он в армию призван был.

И демобилизовался — ефрейтором.

Это было в двадцать седьмом году…

И девушку посватал в двадцать восьмом, в начале.

И щеки ее румяные, как яблоки в саду, от каменных кулаков его пылали.

И вот наступил тридцать второй год… Хибарка старая давно уж истлела.

А мусорная куча по-прежнему растет,— под ней и исчезло измученной женщины тело.

По окраине поползли страшные слухи,— птицы ночные кричали, плакали духи…

А он бросил в корчме мимоходом

приятелю, что младенец, мол, плачет по матери.

И потому вскоре узнал кандалов перезвон.

А нынче на каторге.

Соль добывает он.


Созвездие крота

Он отдыха не знает под землею.

Вонзает в почву острие когтей, как в черствую ржаную корку.

Ему известпо, почему он роет и засыпает в жернова почей сырую землю с тишиною горькой.

Убогий крот!

Он, с выпитыми временем глазами, карабкается узником из ямы, к свое Гг частице солнца ищет ход.

В минуту трапезы недолгой, когда жует он свой случайный корм, ты знаешь — немота его, как вор, покинув подземельную берлогу, в твою судьбу впивается стрелой?

Хе-хе! Быть может,

он смеется над тобой, ловя сквозь землю эхо твоих слов?

Он подрывает твой престол как раз, и, может, в бездне дум его в тот час рубинами горят надежды его былых и будущих трудов.

Стремится мысль его в иные дали, он плен связал с враждой единой цепью,

чтоб завтра выплеснуть над молчаливой степью

обломки терпеливых ожиданий.
Не стал бы только путь стезей песчаной, не превратился б в тихий лабиринт! Пусть не утихнет, пусть вражда горит в груди его неизлечимой раной.

Гони его, жестокий часовой, извечный зов его судьбины: — Рой!


Комментарии к данной записи закрыты.

Категория: Молдавские стихи