Стихи Андрея Лупана. Часть 11.

На целине писатель молодой. Владимиру Нику.

На целине — писатель молодой,

о нем покуда знают ночь да звезды,

Ведет он трактор по земле седой

и пишет ручкой десятибороздой.

Веками спали желтые пласты,

и первый плуг их будит сталью чистой,

и первой книги первые листы

распаханы сегодня трактористом.

Как начинал он — не скажу о том,

но вижу я, душой с тех пор он вырос,

когда в тетрадке детской день за днем

мне жизнь его нехитрая открылась.

Он голодал по книгам до того

и брал на пробу так за словом слово,

что, как от кислых яблок, у него

был рот от букв оскоминою скован.

Он от построек, выросших вдали,

был нами вызван кстати иль некстати,

чтобы его искания могли

стать утонченней и ожить в печати.

Но, видно, что искал — найти не мог,

и, выехав ни с чем из Кишинева,

пришел к земле, что в сердце он берег,

вернулся к стройкам, словно в школу снова.

Чего достигнет он?.. Вдали клубясь,

плывут на крыльях миражи, как прежде.

Он с бороздою первой сейчас

дорогу ищет для своей надежды.

Я шлю ему взволнованный привет,

как ливню после засухи жестокой,

А будет он писателем иль нет?

Ответь мне, поле, бороздой глубокой!

За то, что он вступил с пустыней в спор,

в ее пластах пробей ему дорогу.

Когда его позвал крутой простор,

не струсил он, не скрылся у порога.

И свой талант, свой мечту потом

не променял на ресторан невзрачный,

приправленный тарелкой с шашлыком

и пятизвездной крепостью коньячной.

Что он создаст? Какой возьмет разбег?

Я не гадай наперед покамест,

но дорог мне вот этот человек

с мозолистыми, скромными руками.

1956


Колодец Пахома

Деды вспоминали — он был бедняком,

полжизни скитался где-то,

в родные края возвратился потом

и вырыл колодец этот.

Далекий день передо мной возник:

в степи, где вода далеко-далече,

землю молча роет старик —

заскорузлые руки, сутулые плечи.

Камень слоистый на камень напластан,

солнце восходит снова и снова…

Он из рук не выпустил заступ,

пока не дошел до воды родниковой.

Прочно сруб он сработал на старости лег,

и неизвестно, что делал потом он.

Может, помнили деды, но- их уже нет,

остался колодец Пахома.

С тех пор изменилось многое тут.

Времена и люди уходят.

Сегодня колхозники с поля идут,

усталые, пьют ледяную воду.

Машин диковинных дорога полна —

Пахому такие не снились даже!

Вот с огненной грудью помедлит одна —

и в грудь ей льется прохлада та же.

Хорошо бы прикинуть, узнать, сколько их

побывало здесь — прохожих, проезжих,

скольким людям дал силы свежей

трудом своим сутулый старик.

Даже знать понаслышке его не пришлось им,

но о нем так же просто слова произносят,

как об этом холме, где волнуется озимь,

как о летнем дожде, что растит колосья.

1956


Ион Агаке

Высок с колокольню, мрачен и смугл,

мужик был горячий, сварливый,

со всей деревней судился он за луг,

и с братом родным — за полоску нивы.

Босой, по полям, выбиваясь из сил,

все бегал, споря с самим собой:

говорят, в карманах он землю носил

с колосьями, репейником, травой…

Случилось, помещик продавал именье,

в купцах, конечно, не было недостатка:

явился поп с арендой и контрактом,

а Ион — с долгами и вечным невезеньем.

Поп тугим кошельком глаза мозолил,

знал, как падок на деньгу помещик,

а Ион выставил одну горькую долю:

— Десятину и мне, хоть десятину отрежьте!

Боярин добряк, он ко всем — с участьем:

продал все именье тому, кто с карманом,

а потом еще раз — по кускам, по участкам,—

Иону Агаке и другим крестьянам.

Вышла, разумеется, жуткая неразбериха,

и драка завязалась в этом тарараме,

все село завертелось, как вихорь,

вместе со скотиной, плугами, топорами.

Мы, сорванцы, поглазеть — тут как тут,

а кто кого бьет — невдомек нам,

но помню, жандармы Иона Агаке ведут,—

руки связаны, и рубаха от крови промокла.

Поп все наставлял его, будто пел,

журил словами из библии,

а он, обессилев, только зубами скрипел

и плевался в попа издали.

Потом как вздохнет всей душою связанной: —

Эх, батюшка, не стращай своим адом,—

мне б революцию на пять минут хотя бы,

научил бы тебя уму-разуму!…

Долго вспоминали его слова крестьяне,

а он все тягался из суда да в суд…

Так и умер: босой, с землею в кармане,

не дождавшись этих пяти минут.

1956


Филимон

Это мой земляк; он хмурый на вид,

один возвращается с поля угрюмо,

на завалинку садится и долго молчит,

погруженный в бог весть какие думы.

Филимон, чем же ты огорчен,

что с тобой случилось такое?

В землю глядит по-прежнему он,

от меня отмахнувшись рукою.

Потом говорит, обращаясь к земле:

— Вот и мы нашим умом смекнули —

за три года никто не помер в селе,

 как думаешь — это к добру ли?

И уходит, не дожидаясь ответа.

А жена ему вслед бросает едко:

— И что с ним стряслось, не пойму я это,

стал, прости господи, как наседка…

А я удивляюсь — сквозь сколько препон

пробивается день, недавно рожденный,

до того, как и ты, Филимон,

его увидишь неискаженным.

1956


Умное сердце твое

Ты прочтешь ли мой стих, красивая?

Он для тебя — читай его.

В окалине мысли его воскресил я,

с тоской и надеждой отстаивал.

И с горечью.

Разве только однажды

стоял я и слушал,

пока помыкали иные важно

ремеслом моим свысока?

Невежды.

Оспаривал их,

но вопросы тяжелые висли:

для кого же — разве для них

стих мой, волнение, мысли?

Не напрасно.

Крикни же им:

вот — молодая, гордая, стройная,

ты ждешь этот стих беспокойный

умным сердцем своим.

Этот стих нелегкой бодрости

издалека вызван тобой,

так плугарь к тебе тянет борозды

с верой и правотой.

Пускай иные, глядящие искоса,

его отрицают полностью.

Он сумеет истину высказать

с жаждой и честностью молодости.

Неподкупные руки стиснут руку,

что пишет строку за строкой.

Может, в этом пожатии близком

будущее встретится со мной?

Ты прочтешь ли мой стих, красивая?

Он для тебя — читай его.

Со всем, что надеждой зову и силою,

его я растил, отстаивал.

1956


Теа сиерра

Нет, я не сетую на свой

на стих, медлительный и строгий,

что он прихрамывал порой

по трудно выбранной дороге.

Не ото давит и гнетет,

не в том беда, что вновь газета

привычным тоном упрекнет

в неплодовитости поэта.

И это плохо, спору нет,

мне радоваться не пристало

той паре книг за много лет,

в которых всякого немало.

И это плохо, но не худо.

Я за одно виню мой стих,

и нет прощенья ниоткуда

ни от себя, ни от других.

Я виноват в Одном — что робость

порой ломала мне cтроку,

когда толкала низкопробность

к штампованному языку,

что примирить считал возможным

свой долг с подсказками невежд,

ценителей пустопорожних,

чей стих развинчен и несвеж,

что подпевал, приняв за мерку

тот скрип сухого колеса,

когда поэзию коверкал,

смотря читателю в глаза.

Когда студент недоуменный

мой стих с надеждой прочитал,

махнул рукою возмущенно,

отбросил в сторону журнал.

А я молчал тогда привычно

но горькой собственной вине,

и критик ставил мне «отлично»

при равнодушии ко мне.

Мой жгучий стыд и тяжесть эта —

куда от них я убегу?

Пусть даже все простят поэта

себе простить я не могу.

1956 г



Комментарии к данной записи закрыты.

Категория: Молдавские стихи